ПАРИЖ РУЧНОЙ РАБОТЫ

ПАРИЖ РУЧНОЙ РАБОТЫ «П ересекая Люксембургский сад, Хемингуэй проходил иногда улицей Феру, где жил Атос, благородный и сумрачный граф де Ла Фер…».        В книге Михаила Германа о Париже (Михаил Герман. В поисках Парижа, или Вечное возвращение. — СПб: Искусство, 2005.) они наконец встретились. Справка «Новой»:        Михаил Юрьевич ГЕРМАН — доктор искусствоведения, академик Академии гуманитарных наук, сотрудник Русского музея, член Международной ассоциации художественных критиков (АICA). Автор 40 книг. Среди них — «Домье», «Антверпен. Гент. Брюгге», «Уильям Хогарт и его время», «Антуан Ватто», «1910—1930. Живопись», «Оскар Рабин», «Марк Шагал», «Василий Кандинский», «Михаил Врубель», «Сложное прошедшее», «Парижская школа», «Модернизм», «Импрессионисты». Н а равных правах с Ватто, Золя, Модильяни, Брассансом в Париже Германа живут лицеисты, уличный художник — сенегальский принц, посетитель кафе «Де Маго» — осколок 1960-х, распорядитель уличного бала на рю Муфтар (они еще живы, балы из фильмов Рене Клера!). А также «снобинары», водители «Монмартрбюса», что взлетает по крутым улицам, как «помесь альпиниста, акробата и клоуна»; музыкант, выкатывающий рояль на улицу Гей-Люссака…        Эта книга — о цинковых стойках кафе как великой «школе бытовой демократии». О семнадцатилетнем байкере в кожаных доспехах, который ставит литр красного двум старикам. О привычной улыбке и привычной выдержке парижан, о культурной памяти вокзала Сен-Лазар и иммигрантского квартала «Золотая капля». О витаминах, которые ищет здесь постсоветский человек. О том, какую душевную работу нужно проделать, чтобы выжать из себя по капле это вот: «Как нас там не любят!».        Книгу можно читать и так. Как спецкурс, что ли.        Михаил Герман писал о Домье, Ватто, Хогарте, Мемлинге, городах Фландрии, Шагале, Кандинском, Хуане Грисе, Бранкузи, Кислинге, Фужита, Дюшане, Ман Рее и арткритике Бодлера. Сорок книг за сорок пять лет работы — цифра несоветская. Еще менее советской была сама его «проза о живописи».        Словно криволинейное русское время срослось — и в Академии художеств начала 1950-х автор «Ватто» и «Парижской школы» учился у Павла Муратова.        О реальном «художественном Ленинграде» Герман написал в книге «Сложное прошедшее» (2000). Это не мемуары: документальный роман о        1930—1990-х. Самоанализ петербуржца ХХ века: корректный и беспощадный к себе больше, чем ко времени. Записки русского путешественника о дороге из Внутренней Совдепии. (Мы ведь знаем: граница СССР лежит внутри нас.)        Мы беседовали в марте, в дни «русского» Книжного салона, в кафе напротив ворот «Люксамбура». «Сигнал» «Парижа» лежал на столике.        А теперь книга вышла в Петербурге. Тираж, ясное дело, — 2 тысячи.        Говорили мы о Париже. Но в высшей степени по-русски…        — У вас сквозь картины города, как сквозь старый стеклянный негатив, просвечивает «цена Европы» для советского человека. Как важно, что описан этот опыт: он уже почти забыт, но еще совсем не осмыслен.        И он совсем не лишний в этой светлой книге, опыт 1960-х.        — Первые две книги о французской живописи я писал, не только не видев Парижа, но и не надеясь на это.        А потом… да, Париж для советского человека был очень емким образом. Образ включал в себя много скверного.        Я никогда не был коммунистом, но в 1965 году не мог избавиться от мерзкого ощущения благодарности властям: «Пустили!». А по возвращении шевелилось другое чувство: я был в Париже, я лучше других… Его вспоминать так же неприятно. Корни у него те же.        И всегда было чувство при отъезде: «Я никогда сюда не вернусь…». Невозможность обменять гонорар за петербургскую книжку на франки. И овировские страхи, и рабская покорность судьбе. И характеристики: «Замечаний по поездке не имел». А если человек был разведен, там стояла фраза: «Причины развода парткому известны». Сейчас во все это уже трудно поверить…        — При первом чтении — текст профессионального созерцателя. Жаровни на террасах, декабрьские парки, апрельский и августовский свет, сто оттенков воды и камня. Но ведь там есть и тема «двух разных жизней».        «В этой стране жизнь длится столько, сколько живет человек, он не превращается в жалкое свое подобие.        Как много видел я древних и явно небогатых старцев в башмаках хоть и не новых, но ухоженных и явно из хорошего магазина, в бархатных пиджаках вовсе не тусклых оттенков, с кокетливыми фулярами на шее, тщательно выбритых, готовых к улыбке, хотя почти потерявших способность двигаться иначе как… держась за руку своей дряхлой подруги.        О, эти французские старушки, эти coccinelles (божьи коровки) — как не подходят им эти слова. Они не просто очаровательны или милы — прекрасны. Женственностью, энергией, вкусом, готовностью жить, не сдаваясь до самого конца. <…>        Именно они — самые красивые и элегантные дамы Парижа.        Они сохранили пристрастие к гармонии цветов, оттенков, фактур… золотисто-коричневая блузка, пепельно-ржавый твид жакета, юбка цвета старой бирюзы, каштановой кожи туфельки в тон сумки — mariage des couleurs (бракосочетание красок).        …Обмен любезностями с такой дамой — школа вкуса, веселой вежливости и хорошего тона, и нет пассажира, не любующегося ею».        — Читаешь — готова взвыть, как кот Бегемот в Торгсине: «А нашему-то? Нашему-то что, граждане?». Но вы пишете о двух встречных процессах.        Да, пенсии этих пар от российских отличаются так, что считать тошно. Но улыбка, энергия, готовность жить, не сдаваясь, идут от самих людей. И от местных правил приличия...        — Я оговаривался в книге: в Париже много плохого. Как и везде. Но в этом городе так много хорошего! Того, что везде стоит дорого, а здесь не стоит ничего! Улыбка, веселое вино, удивительный демократизм отношений.        Обернитесь: вот двое рабочих, которые убирают улицы, ассенизаторов, в общем-то, перекидываются словом у стойки с респектабельными господами.        То, что здесь драгоценно: легкость и любовь к жизни. Простота, улыбка, умение работать, чтобы жить. Рано утром человек идет по Парижу — у него горят глаза: «Я могу работать, у меня есть работа».        …В конце 1980-х, в наши романтические и голодные времена, я все недоумевал: почему невозможно дать крестьянам с хорошей картошкой охрану, тот же ОМОН, чтобы люди привозили товар в Петербург на рынок? И говорил: потерпите, у нас сложится своя рю Муфтар! Не сложилась.        А здесь фермер, который колдует над своими сырами и привозит их продавать на ту же улицу Муфтар, пользуется глубочайшим уважением.        — Она радостная — эта рыночная улица. Фактурой сыров, нарядностью фруктовых корзинок, арлекинадой кекса с цветными цукатами, распахнутого, как детская книга. Помню, я там не могла раскрыть пластиковую сумку для лимонов. Стояла очередь, я засуетилась. Темнокожая кассирша раскрыла пакет сама. Даже два. Второй мгновенно надула, сжала, вышел вполне джазовый свинг… Как не улыбнуться?        — А еще в Париже есть булочные, в которые по утрам очередь стоит… потому что это рукотворный хлеб. Кстати, поднимать цену на хлеб запрещает государство. Но он все равно такой! Потому что на этом держится уважение человека к самому себе — на качестве сделанного им.        Говорят: «В кафе платят за шаги гарсона». То, что этот кофе принесут, улыбнутся, поставят на стол, — тоже ручная работа. Эта плазма совершения ручных поступков… она обволакивает Париж. И держит ощущение тепла.        — Мы 70 лет рвались в мир. Когда «железный занавес» открылся, казалось: быстро сложится племя «русских европейцев». Сложилось?        — Боюсь, что нет. После первого опьянения встречей с Европой и Америкой появилось даже некоторое чванство своим: «Москва лучше, Москва веселее, Москва богаче… Что такое есть у них, чего нет у нас?».        Я постоянно слышу такие разговоры.        Нам с женой Наташей как-то в ресторанчике пожаловался официант: «Когда приходят русские, они так странно себя ведут! Они ведут себя так, точно мы лакеи. Но мы же не лакеи…».        Здесь у всех давно вошло в кровь: богатым быть хорошо. Но показывать это неприлично. А у нас… либо ты холуй, либо барин.        И слой очарованных стал тоньше. Многим достойным людям при встрече с реальностью изменила любовь к Европе и понимание ее кодексов.        …Это трудно объяснить. В этом есть даже что-то от обиды.        — Что вы думаете об этих двадцати годах свободы?        — Надо отдать себе отчет, что интеллигенция проиграла. Нам бросили свободу. Дали ее сверху. Интеллектуалы совершили то, чем мы всегда будем восхищаться. Им воздастся на том и на этом свете. Но завершили не они…        А мы поиграли и потеряли интерес. К свободе. К работе. К Европе.        В начале 1990-х я публиковал в петербургских газетах ликующие статьи, я защищал время, которое все порицали, я говорил, что не в колбасе счастье…        — Вы написали в 1990-х «Сложное прошедшее». 750 страниц без издательского договора, «в стол». Для нашего времени — подвиг. Но и получилась, возможно, главная из сорока ваших книг.        — Мне очень помог петербургский архивист Александр Валериевич Кобак. Я показал ему наброски воспоминаний и спросил: «Может быть, все это надо выкинуть?». А он ответил: «Нет! Никогда! Допишите, пожалуйста».        И мы заключили смешной домашний договор: к такому-то сроку я сдам Александру Валериевичу рукопись. Я писал и был счастлив, как никогда! Как молодой автор. Писал, не оставляя службы в Русском музее, лекций, других книг, было необходимо зарабатывать…        А издатель нашелся потом. И довольно быстро.        — Тираж «Сложного прошедшего» — 3 тысячи. Он давно распродан. Гонорар оправдал два года труда?        — Нет, конечно. Но, если б были силы, время и издатель, я бы написал о 1980—1990-х. Листов восем

Другие статьи

Используются технологии uCoz